|
|
|
|
|
|
С.Л.Соловейчик О Макаренко Из книги “Час ученичества” М.: Детская литература, Москва 1986 |
|
|
|
|
|
|
|
Глава XIX. О Макаренко Пожалуй,
это самая трудная в книге глава. Слишком необычен человек, которому она
посвящена. Слишком сложен он. Слишком хорошо его все знают или думают, что
хорошо знают. Слишком много споров вызывает его деятельность. Другие великие
имена нашли своё точное место в учебниках: им воздано должное, а если у них
были ошибки (с точки зрения нынешнего времени), то ошибки эти получили
общепризнанную оценку. Кто
сегодня станет спорить и ссориться из-за Николая Ивановича Новикова? Кто разгорячится
из-за странички сочинений Песталоцци? Кто станет листать тома его сочинений,
доказывая: “Вот здесь Песталоцци говорил так!” — а спорщику ответят цитатой
из другой статьи. Разве что учёные-историки... Хотя
Макаренко умер около полувека назад, его имя не сходит со страниц газет и
участвует в каждом сегодняшнем споре на педагогические темы. Только
на русском языке вышло более восьмисот работ о его жизни и его взглядах. Толстые
книги о Макаренко выходят во многих странах, на многих языках. Макаренко
хвалят, Макаренко ругают, Макаренко хотят понять. Каждый исследователь хотел
бы представить “подлинного” Макаренко. Но каким он был на самом деле? Одним
этот человек кажется простым и понятным, другим — великим и загадочным.
Американцы пытаются по трудам Макаренко постичь “тайны Советской России”. Ни один
из русских педагогов не привлекал к себе такого внимания во всём мире, как
Макаренко. И вот что поразительно: с годами
споры о Макаренко, о том, как его понимать, как использовать его опыт, не
утихают, а обостряются. Сегодня
трудно быть педагогом, не определив своего отношения к Макаренко. Макаренко
поднялся к вершинам мировой славы буквально с самых низов. Он и родился-то (в
1888 году) в подвальном помещении большого дома, принадлежавшего купцу (в
местечке Белополье, Харьковской губернии). Отец его был рабочим-маляром, но к
моменту рождения сына уже в какой-то степени выбился в люди: служил старшим
мастером малярного цеха в железнодорожных мастерских. Видимо,
это был очень интеллигентный человек. Есть свидетельства, что подчинённые
тепло относились к нему. На рождение сына товарищи по работе преподнесли
семье Макаренко прекрасную люльку из орехового дерева. Таким материалом
отделывали вагоны первого класса. Судьба
детей железнодорожников была фактически предопределена: с рождения все они,
подрастая, шли работать на железную дорогу. “Вариация на малом диапазоне,—
писал Макаренко,— от паровозного слесаря до паровозного машиниста”.
Семнадцатилетний Антон Макаренко тоже пошёл служить на вагонный завод, где
работал отец, но он нашёл новую волну в том же диапазоне: он стал учителем в
заводской школе. Для этого он окончил одногодичные педагогические курсы при
четырёхклассном городском училище. Образование учительского подмастерья. Крутятся
стрелки часов, щёлкают годы: 18 лет... 19... 20... 25... Макаренко преподаёт.
Играет ученикам на скрипке. Ведёт кружок рисования. В его комнате висит
портрет Льва Толстого, нарисованный самим Макаренко (через десять лет он
нарисует для колонии большой портрет Горького). Учится любить детей, и дети
начинают любить его. Позже (но ещё до колонии) ученики его станут даже
одеваться, как он, сошьют себе косоворотки “под Макаренко”. Мы очень
мало знаем о душевном состоянии Антона Макаренко этих лет и лишь по косвенным
“уликам” можем представить себе, какая напряжённая внутренняя работа шла все
эти годы, какие сомнения и смятения одолевали молодого учителя. Он
пробует себя в изобразительном искусстве. Но это чистое любительство.
Испытывает своё литературное дарование. Пишет рассказ и посылает его самому
Горькому. По его словам, это было в 1914 году, но один из исследователей
считает, что это эпизод 1915 года. Неважно. Важно, что придавал значение
рассказу, если при всей своей деликатности решился послать его Горькому.
Алексей Максимович отозвался. Поругал рассказ: “Интересен по теме, но написан
слабо...— И прибавил: — Попробуйте написать что-нибудь другое”. Человек
может изучать, познавать самого себя двумя способами. Может копаться в своей
душе, предаваться бесконечному самоанализу, терзать себя мыслями о
собственной бесталанности. Но может стараться проявить себя в самых разных
отраслях и, энергично выявляя себя то так, то этак, исследовать свои
способности. Молодой Макаренко познавал себя вторым, плодотворным образом.
Его самопознание вело к росту, было источником роста, душевным двигателем.
Ибо он, узнавая себя, сам себя и конструировал. Образование,
как уже представляет себе читатель, он получил самое мизерное. С таким
образованием такой человек жить не мог. Он садится за книги. Спустя примерно
10 лет, в 1922 году, ему придётся однажды подвести честный итог: что он знает
и чего не знает. Не поленимся прочитать очень длинную цитату из его заявления
в Центральный институт организаторов народного просвещения. Это интересный
документ. Долгое время о Макаренко говорили: “практик”, “малообразован”,
“отвергает науку”. Но вот документ, который показывает: Антон Семёнович был
очень образованным человеком. “Математикой
никогда особенно не интересовался, поэтому арифметика, геометрия, алгебра,
тригонометрия и физика мне знакомы только в пределах курса дореволюционного
Учительского института... Природоведение.
Разумеется, совершенно свободно себя чувствую в области физиологии животных и
растений. Анатомические знания слабы. Забыл многие частности из геологии.
Астрономию знаю хорошо и занимаюсь практически в Полтавском музее. Впрочем,
знания по астрономии и космографии у меня продукт увлечений юношества. Солидные
знания имею в общей биологии. Несколько раз прочитывал всего Дарвина, знаю
труды Шмидта и Тимирязева, знаком с новейшими выражениями дарвинизма. Читал
Мечникова и кое-что другое. Химию
практически не знаю, забыл многие реакции, но общие положения и новейшая
философия химии мне хорошо известны. Читал Менделеева, Морозова, Рамзая.
Интересуюсь радиоактивностью. Географию
знаю прекрасно, в особенности промышленную жизнь мира и сравнительную
географию. Свободно чувствую себя в области экономической политики, знаком с
её историей и зародышами будущих форм. Всё это, разумеется, не из учебников.
Очень интересуюсь Австралией и Новой Зеландией. История
мой любимый предмет. Почти на память знаю Ключевского и Покровского.
Несколько раз прочитывал Соловьёва. Хорошо знаком с монографиями Костомарова
и Павлова-Сильванского. Нерусскую историю знаю по трудам Виппера, Аландского,
Петрушевского, Кареева. Вообще говоря, вся литература по истории, имеющаяся
на русском языке, мне известна... Гомеровскую Грецию знаю после штудирования
“Илиады” и “Одиссеи”... Маркса
читал отдельные сочинения, но “Капитал” не читал, кроме как в изложении.
Знаком хорошо с трудами Михайловского, Лафарга, Маслова, Ленина... Читал
всё, что имеется на русском языке по психологии... С
философией знаком очень несистематично. Читал Локка, “Критику чистого разума”,
Шопенгауэра, Штирнера, Ницше и Бергсона... Люблю
изящную литературу. Больше всего почитаю Шекспира, Пушкина, Достоевского,
Гамсуна. Чувствую огромную силу Толстого, но не могу терпеть Диккенса. Из
новейшей литературы знаю и понимаю Горького и А. Н. Толстого...” Всё это
было добыто самообразованием. Широкий кругозор, знание из первоисточников
(“разумеется, не по учебникам”, подчёркивает Макаренко) — необходимейшее
качество педагога. Макаренко
был скромный человек. Вы редко найдёте в его работах ссылки на прочитанные
книги. Он не выставляет знания напоказ. И только высокая культура мысли и
речи выдаёт его учёность. Когда
она была добыта? Когда успел он несколько раз перечитать Соловьёва — 15
толстых томов по русской истории? Заниматься астрономией? Перечитать всю
литературу по психологии? Всё в
эти первые, подготовительные годы. Учитель становится учителем не сразу. Дело
не в том, что нужно много лет для приобретения педагогического опыта.
(Проработав в школе 15 лет, Макаренко позже, оценивая себя, скажет, что в
области педагогической техники он — после 15 лет работы! — был “юмористически
неграмотен”.) Опыт опытом, но ещё больше времени нужно для того, чтобы в
трудах и бессонных ночах добыть настоящее образование. В 1914
году Макаренко подаёт заявление в только что открытый Полтавский учительский
институт. Конкурс большой: на 25 мест — сто претендентов. На вступительном
экзамене по закону божьему он срезался: двойка. Конец? Но остальные экзамены
он сдал так блестяще, что его всё-таки приняли в институт. Преподаватели и
товарищи дивились глубине и обширности его знаний. Пророчили ему, что он
станет “профессором истории”. Когда же он окончил институт, ему выдали
следующую характеристику: “Макаренко
Антон — выдающийся воспитанник по своим способностям, развитию и трудолюбию,
особый интерес проявил к педагогике и гуманитарным паукам, по которым много
читал и представлял прекрасные сочинения. Будет весьма хорошим преподавателем
по всем предметам, в особенности же по истории и русскому языку”. Отметим
это: весьма хороший преподаватель по всем предметам. Макаренко
становится директором большой — на 1000 учеников — школы в посаде Крюково, в
Кременчуге. Для него
революция — это ощущение свободы, развязанных рук. Наконец-то есть
возможность сделать что-то своё, что-то новое, выявить себя и свои
возможности! А в
Крюково всё по-старому. Стычки с администрацией, тесные школы, старые
педагоги и старые педагогические приёмы... Макаренко
едет в Полтаву, в губернский отдел народного образования. Критикует школу:
она не годится для нового, революционного времени! Ему дают
колонию для малолетних преступников. То есть не колонию, а место для неё. Теперь,
после того как мы знаем нынешнего Макаренко, нам всё кажется естественным:
человек получил в заведование колонию. Но
представим себе тридцатидвухлетнего молодого человека в пенсне, в
косоворотке, в модной фуражке с белым верхом и лакированным козырьком, этого
типичного “гуманитария”, интеллигентного учителя, привыкшего сидеть за
книгами и находиться в более или менее культурной среде учителей большого
города,— представим себе, что значит для такого человека отправиться в глушь,
в село, взять на себя ответственность за преступников, которых привозят ему в
чёрных каретах и сдают из-под нагана. И остаться с этими беспризорниками, бандитами,
ворами один на один в полуразрушенном, холодном здании, не имея денег на
самые необходимые нужды, не имея возможности даже одеть, обуть и накормить
колонистов. Да ещё предстояло заниматься сельским хозяйством, растить хлеб,
разводить свиней, возить навоз на поля — ему, человеку, никогда не жившему в
селе, предполагаемому “профессору истории”!..? Но время
собирания, накопления сил кончилось. Макаренко нужна была свобода и
самостоятельность. Он берёт колонию — в будущем знаменитую на весь мир
колонию имени Горького. У него не было ещё, судя по всему, тех идей, которые
прославили его, но у него было всё необходимое для того, чтобы эти идеи
выработать. Здесь
стоит сделать отступление и ещё поразмышлять об этом поступке — переходе из
обычной школы в детскую колонию. Самое
распространённое возражение против опыта и теории Макаренко заключается вот в
чём: дескать, Макаренко работал с правонарушителями, беспризорниками, в
закрытом учреждении, и потому все его находки и мысли для нормальной школы и
нормальных детей вроде бы и не пригодны. Очень удобно: Макаренко
хорош, прекрасен, но... не для нас и не для нашего времени, ибо сейчас
беспризорников нет. Наивное
рассуждение. Но мог
ли Макаренко выработать свои взгляды в обычной школе, будучи преподавателем
любого из предметов или даже всех предметов сразу (к чему он был, как мы
видели, готов)? Кто из великих педагогов-практиков сумел выработать новые
идеи в обычной школе или гимназии? Песталоцци? Ушинский? Януш Корчак? Все они
работали в закрытых учебных заведениях, в детских домах и приютах. Там дети
целиком предоставлены педагогу, полностью находятся под его влиянием. Там
педагог берёт на себя безграничную ответственность за воспитание детей. И только
там, где педагог остаётся один на один с детьми, где ему приходится
преодолевать невероятное сопротивление воспитанников, окружения,
обстоятельств, где ему нужно не просто преподавать, не просто воспитывать, а
отстаивать самое своё существование,— там только и высекаются, как искры,
великие идеи. Часто о
ком-нибудь говорят: “Его мысль не была плодом кабинетных размышлений”... Ненужная
ирония. Многие прекрасные мысли в педагогике (и в других науках) родились
именно в кабинетном уединении, среди книг, в ночных озарениях. “Кабинетная”
мысль часто бывает ближе к жизни и больше говорит о жизни, чем мысль,
рождённая непосредственно в классе, на заводе, в лаборатории. Но
педагогика Макаренко была вызвала не чистым размышлением, а реальной борьбой.
Эта педагогика рождена необходимостью, порою, можно сказать, отчаянием. Нужда
и безвыходность заставили этого человека сделать те изобретения, которые он
сделал: без них он просто не смог бы выжить. Но это
обстоятельство не уменьшает значения Макаренко, а, наоборот, возвеличивает
его. Потому что нужда в новой педагогике была не у него одного — у тысяч
учителей. А открытие сделал он, а силы, знания и мужество, необходимые
каждому первооткрывателю, нашёл в себе только он. Где-то
на рубеже тридцать второго и тридцать третьего года жизни в нём вдруг
проснулись дремавшие силы борца. Ещё правильнее сказать, что не “вдруг” эти
силы проснулись — они были разбужены Октябрьской революцией, как и силы
миллионов людей. Так военное время делает великих полководцев из людей,
которые, родись они в другие годы, всю жизнь прозябали бы в неизвестности. А
Макаренко был рождён борцом! Недаром он всю жизнь любил военное — форму,
строй, честь, уважение к знамени, прекрасно знал военную историю; недаром о
нём даже распускали слух, будто он “бывший полковник” (а он и был-то всего в
армии несколько месяцев после института и освобождён от службы из-за
близорукости); недаром он, как Андрей Болконский, хотя и с некоторым юмором,
сравнивал себя с Наполеоном. “Солнце Наполеона едва ли способно было затмить
мою сегодняшнюю славу,— пишет Антон Семёнович в “Педагогической поэме”,
рассказывая о победе над Куряжем.— А ведь Наполеону гораздо легче было
воевать, чем мне. Хотел бы я посмотреть, что получилось бы из Наполеона, если
бы методы соцвоса для него были так же обязательны, как для меня”. Кто-то
из коллег Макаренко пишет о нём в воспоминаниях: “Он всегда жил в
предчувствии победы...” Один из
самых прекрасных документов, оставленных нам Макаренко,— его письмо
учительнице Антонине Павловне Сугак, в Крюков, из колонии, 24 марта 1923
года, то есть на третий год работы в колонии. Письмо было вызвано вот каким
обстоятельством: Макаренко звали обратно в Крюков. Звали потому, что помнили
прекрасного учителя и огорчились, что он уехал; отчасти же и потому, что
крюковские коллеги жалели Антона Семёновича, погибающего, по их мнению, в
какой-то там колонии. Друзья были деятельны: они даже послали к Макаренко
человека с мандатом “на право изъятия его из колонии”. Антон
Семёнович отвечал: “Меня
очень трогает такая настойчиво высокая оценка моей особы, которую проявляют
крюковчане. Я очень и очень рад и тому, что для меня представляется
возможность возвратиться в Крюков и помочь маме. Наконец, и в самом деле, до
каких же мне пор сидеть в колонии и пропадать, как вы все там думаете. Нужно
жить, и прочее. Но вся
беда в том, что вопрос не решается для меня одним желанием. Я теперь человек
крепкий, такой крепкий, каким Вы меня никак не представляете. Таким меня
сделала колония. Вы как раз, сударыня, патетически восклицаете: “Что вам дала
колония?” Столько дала, Антонина Павловна, что Вам и не приснится никогда. Я
сделался другим человеком, я приобрёл прямую линию, железную волю,
настойчивость, смелость и, наконец, уверенность в себе... Что бы я ни сделал
потом, начало всё-таки нужно будет искать в колонии. И даже не только в том
смысле, что я здесь чему-то научился и что-то пережил, но ещё и потому, что
здесь я сам над собой произвёл огромный и важный опыт...” Как
истинный исследователь-гуманист, как врач, который вводит себе сильную
вакцину, проверяя безопасность её для организма, Макаренко поставил свой опыт
прежде на самом себе. Он сам себя переделал, превратился в нового человека и
увидел, что хотя эта процедура и не совсем безболезненна, хотя она требует
страшного напряжения сил (“...я дошёл уже до того, что сплю через ночь вот
уже около полутора месяцев и даже отвык спать”), результаты были прекрасными.
Он почувствовал себя человеком! И он хотел, чтобы это же чувство — радость
быть собранным, мужественным, деятельным человеком — испытали все его
воспитанники. Он дал им эту радость. Вот малоизвестная
песня колонии имени Горького, сочинённая, очевидно, на четвёртом году её
существования. В простоватых милых строчках чувствуешь колонию больше, чем в
страницах длинных описаний. |
|
|
|
|
|
|
|
Колонисты, на работу! Колонисты, на работу! На работу,
друзья, на работу! Нам работа — не забота, Нам работа — не забота, Не забота, друзья, не забота! Дни бывали похуже — Колонисты, на работу! Мы живали послабее, Мы живали послабее, Да и то не робели — Но полфунта хлеба ели... Колонисты, на работу! Вспоминали мы денёчки, Отдыхая в холодочке... Колонисты, на работу! И три года пролетело, Наши беды улетели. Улетели, друзья, улетели. Колонисты, твёрдым шагом Все вперёд за красным флагом! Все вперёд за красным флагом! |
|
|
|
|
|
|
|
Педагогика Макаренко —
педагогика борьбы и мужества. В воспитательском деле он вёл себя прежде всего
как мужчина. Не боялся риска, брал на себя всю ответственность, смело шёл на
обострения — и всегда выигрывал. “Везучий я человек”,— всю жизнь повторял
Макаренко. Эпизод, известный каждому: в порыве отчаяния и гнева
Макаренко ударил воспитанника Задорова. Иные только и помнят из всей “Педагогической
поэмы” это место, только для того им и нужен бывает Макаренко, чтобы
прикрыться: “Видите, и он ударил... Значит, и мне можно...” И почему-то не
упоминают при этом, что Задоров был сильнее, крепче своего воспитателя, да к
тому же не зависел от него. Макаренко от Задорова зависел, а Задоров с
друзьями — нет. Колония имени Горького с самого начала была учреждением
открытым: не нравится — уходи. Ни запоров, ни охраны, ни погонь. Подняв руку
на Задорова, Макаренко рисковал жизнью. Но он ни разу не пожалел о
своём поступке. В отличие от педагогов, которые воспитывают “вообще” и сами
не знают, что из их воспитания выйдет, Макаренко не боялся брать на себя всю
ответственность за результаты воспитания. Он не просто “воспитывал” и
даже не “перевоспитывал” — он строил человеческие характеры заново, как
выстроил заново свой собственный характер. Что, кроме внезапно
разгоревшихся внутренних сил, кроме страсти, двигало им? Прежде всего бешеная, не
знающая границ любовь к детям, вылившаяся в не совсем обычную форму: в
ненависть к страданиям детей. Горький, описывая
Макаренко, говорит: “У него, видимо, развита потребность мимоходом,
незаметно, приласкать малыша, сказать каждому из них ласковое слово,
улыбнуться, погладить по стриженой голове”. По ночам Макаренко
подсовывал под подушки ребят конфеты. “Я очень люблю этот отдел
человечества”,— признавался Антон Семёнович. И, пожираемый этой любовью к
детям, он не мог, чтобы ребята страдали и мучились, не мог видеть, чтобы
кто-то обижал их, подавлял. Все строгости дисциплины Макаренко направлены на
одно, и только на одно: на охрану спокойствия детей. Охрану от голода, от
унижений и, прежде всего, от притеснений сверстников. На двух чашах всемирных
педагогических весов лежат две книги, описывающие два воспитательных учреждения.
Это “Очерки бурсы” Помяловского и “Педагогическая поэма” Макаренко. Антиподы! Бурса: полное подавление
человеческой сущности в ребёнке, крайнее унижение его, жуткие формы
зависимости слабых от сильного. Колония имени Горького:
полная возможность развиваться для каждого ребёнка, возвеличивание его,
абсолютная независимость и защищённость ребёнка от всего, что несправедливо. И какое воспитательное
учреждение ни возьмёшь, какими бы красивыми словами это учреждение ни
обволакивали, суть всегда одна, и искать её надо по показаниям этих весов,
где-то между бурсой и колонией Макаренко: чем ближе к колонии, тем дальше от
бурсы. Увидев своими глазами Куряж
(можно поставить знак равенства: Куряж = Бурса), Макаренко, как он сам пишет,
испытывает “гнев тысяча девятьсот двадцатого года”, то есть великий гнев,
который заставил его начать работу в колонии. “За моей спиной,— пишет
Макаренко,— вдруг обнаружился соблазняющий демон бесшабашной ненависти.
Хотелось сейчас, немедленно, не сходя с места, взять кого-то за шиворот,
тыкать носом в зловонные кучи и лужи, требовать самых первоначальных
действий... нет, не педагогики, но теории соцвоса, не революционного долга,
не коммунистического пафоса, нет, нет,— обыкновенного здравого смысла,
обыкновенной презренной мещанской честности”. Бурса, Куряж — всё
несправедливое к детям и вообще всякая несправедливость были ненавистны
Макаренко. В этой ярости своей он иногда вторгался в сферы, даже ему
неподвластные. Порою, говоря о красоте коллективной жизни, он приводил такой
довод: жизнь в коллективе лучше, потому что она не знает “патологии личной
жизни”. В личной жизни люди неудачно влюбляются, как бывший колонист Лапоть,
вешаются, как Чобот, а он, Макаренко, педагог, ничего не может сделать. Это
невыносимо! Макаренко вовсе но посягал на права человеческой личности, тысячу
раз предупреждал против попыток “остричь всех одним номером, втиснуть
человека в стандартный шаблон...”. Но он был нетерпим к личному несчастью.
Чужое несчастье раздражало его именно потому, что он чувствовал себя
бессильным, а он привык нести бремя ответственности за всех и за вся.
Сознание собственного бессилия делало несчастным его самого. “Несчастий,
несчастных людей быть не должно. Нельзя быть несчастным...— вызывающе
утверждал он.— И счастливым человеком нельзя быть по случаю — выиграть, как в
рулетку,— счастливым человеком нужно уметь быть... Ведь один вид несчастного
человека убивает всю радость жизни, отравляет существование”. Что это — жестокость?
Недобросердечие? Нет, такие слова неприменимы к Макаренко. Он знал жалость
больше других и сильнее других мог пожалеть. Но он никогда не ограничивался
одной лишь жалостью. Жалость для него — потребность в немедленном действии. Вот одна из историй о
Макаренко. Он уже ушёл из колонии имени Горького, когда колонист Землянский,
охраняя ночью здание, вздумал баловаться с ружьём и нечаянно убил товарища.
Он был вне себя от горя. Макаренко узнал об этом, приехал в колонию, забрал
Землянского к себе, в коммуну имени Дзержинского, ни слова не говоря о
случившемся; и так до смерти своей ни разу не напомнил ему о несчастье. Таких
историй в воспоминаниях о Макаренко можно найти много. Он был добр к ребятам
высшей добротой, он, говоря словами Горького, сгорал “в огне действенной
любви к детям”. Действенная любовь к детям — вот как надо было бы назвать
педагогику Макаренко, если бы пришлось описывать её очень коротко. Но что мог сделать этот
человек, губивший себя бессонницей и непосильной работой, поначалу сам
отказавшийся от личной жизни (колонисты-горьковцы ревновали его ко всякой
женщине), один среди сотни обездоленных ребят, не веривших ни во что на свете
и меньше всего веривших в самих себя? А за сотней вставали
миллионы. Пять миллионов беспризорных по стране, пять миллионов
ожесточившихся детей — без отца, без матери, без ласки, без доброго слова,
без хлеба, без крова, без школы. Пять миллионов ребят,
внезапно и жестоко выброшенных из детства войной и разрухой! Просто любовь и жалость
пасовали перед этими детьми. Одичавшие и ожесточившиеся, они переносили своё
презрение и на самых добрых, самых искренних воспитателей, на добро отвечали
злом — воровали, отказывались работать, разбегались. Сорок процентов
беспризорных, помещённых в различные детские дома, вскоре убегали оттуда! В патентном деле различают
понятия: усовершенствование, изобретение и открытие. На тысячи
усовершенствований и изобретений — одно открытие. Открытие — это почти всегда
переворот в науке. Макаренко нашёл сотни
усовершенствований педагогической работы, сделал десятки изобретений и одно
открытие. Об этом открытии он написал
Горькому в первом же письме после того, как Алексей Максимович вступил в
переписку с колонией. Видимо, Макаренко понимал необычайную важность этого
правила: «Мы поставили себе твёрдым правилом не интересоваться прошлым наших
ребят. С точки зрения так называемой педагогики это абсурд...” В таком изложении открытие
Макаренко может показаться одной из частных проблем. Но Горький оценил мысль
Макаренко. “Это действительно система перевоспитания и лишь такой она и может
и должна быть всегда, а в наши дни особенно”. (Слова, “система
перевоспитания” подчёркнуты мною. — С. С.) Прошлое не входит в будущее
ребёнка. Точнее: дурное прошлое но входит в будущее ребёнка. Самая дерзкая мысль за всю
историю педагогики! Недаром она показалась абсурдной. Всякое великое открытие
поначалу кажется бредовым. Нынешние физики почти всерьёз оценивают новые
теории в своей науке по этой мерке: достаточно ли нелепой выглядит теория? И
потому великие открытия так трудно принимаются: люди не хотят расставаться с
привычными взглядами, примиряться с абсурдом. Что требовала “обычная”
педагогика? “...Нужно якобы обязательно разобрать по косточкам все похождения
мальчишки, выудить и назвать все его “преступные наклонности”, добраться до
отца с матерью — короче говоря, вывернуть наизнанку всю ту яму, в которой
копошился и погибал ребёнок. А собравши все эти замечательные сведения,—
иронизирует Макаренко,— по всем правилам науки строить нового человека”. Но,
продолжает Антон Семёнович, “всё это ведь глупости: никаких правил науки
просто нет...” Если бы он просто сказал:
“Прошлое ребёнка не входит в его будущее” — и на этом поставил бы точку, его
подняли бы на смех, и правильно сделали бы. Мысль, взятая сама по себе,
действительно абсурдна. Но он продолжил её. Он на опыте доказал её истинность
при одном обязательном условии: если ребёнок попадает в крепкий,
целеустремлённый, занятый умным трудом и красиво организованный коллектив
детей и их воспитателей (дети и воспитатели — один коллектив!). Каждый
ребёнок, попадая в такой коллектив, быстро — и это очень важно: быстро! —
становится таким, как его новое окружение, подчиняется новым требованиям и
охотно выполняет их, ибо они разумны и логичны. Электричество всегда
существовало в природе, но люди не сразу открыли его и не в один день
научились пользоваться. Силы коллектива всегда
существовали, но не сразу, а лишь в нынешнем веке педагогика открыла их и
научилась ими пользоваться. Это открытие сделал
Макаренко своим заявлением о том, что прошлое детей его не интересует, ибо он
безгранично верит в могущество главной воспитательной силы — детского
коллектива. Могут сказать, что на
коллектив опирались и до Макаренко. Была коммуна Шацкого, были коммуны
Пистрака и других педагогов. О коллективе говорили
многие, многие учились работать с коллективом, но только Макаренко сумел
довести эти размышления, этот опыт до конца, только он сумел понять, что
новое в “работе по-новому” заключается именно в коллективе. У всякого
открытия есть предшественники, приблизившиеся к открытию, работавшие на него,
но честь самого открытия достаётся одному: тому, кто сумеет его выразить до
конца. На четвёртом году жизни
колонии имени Горького вышла маленькая книжечка писательницы Маро (Левитиной)
“Работа с беспризорными”. Интересное, беспристрастное свидетельство! Писательница
объездила множество колоний для беспризорных на Кавказе, в Крыму, на Украине,
в Москве и в других местах и пришла к выводу: “Из обследованных нами
сельскохозяйственных колоний по чёткости и цельности педагогической работы на
первом месте следует поставить колонию имени М. Горького, близ Полтавы”. Далее следует сжатое и
очень интересное описание колонии, но имени Макаренко не упоминается. Просто
“заведующий” — “высший авторитет и любимый друг” ребят. “Интереснейшим
созданием колонии, среди моря расхлябанности окружающей жизни Полтавщины,
являются её организация, её дисциплина и подтянутость”. Почему же не упомянуто имя
Макаренко в этой книжке, которую Антон Семёнович послал Горькому вместо
отчёта о своей работе? Быть может, Макаренко сам просил писательницу об этом?
Вот отрывок из его письма того времени: “Я боюсь личной известности, страшно
боюсь... Я потому и отдался колонии, что захотелось потонуть в здоровом
человеческом коллективе, дисциплинированном, культурном и идущем вперёд, а в
то же время и русском, с размахом и страстью. Задача как раз по моим силам. Я
теперь убедился, что такой коллектив в России создать можно, во всяком
случае, из детей. Раствориться в нём, погибнуть лично – лучший способ
рассчитаться с собой”. Раствориться... в коллективе?
Что за странная мысль? Но Макаренко не стал бы таким большим педагогом, если
бы не был он сложным, страстным и трудным человеком. Маленькая деталь: у него
было несколько почерков. Только жена разбирала все его почерки. Вот так же и
в характере его: он был прямым, но не однослойным. Его мучают сомнения, он
борется с армией не понимающих его людей. И сколько надо мужества, чтобы,
верить: ты прав, а все — почти все! — вокруг тебя не правы. О нём распускают
нелепые слухи, ему досаждают неожиданными проверками. Проверяющие делают
категорические выводы: — Вы, Макаренко, солдат, а
не педагог. Говорят, что вы бывший полковник, и это похоже на правду. Вообще
не понимаю, почему здесь с вами носятся. Я бы не пустила вас к детям. — Коллектив у вас чудесный.
Но это ничего не значит, методы ваши ужасны. А вокруг колонии десятки
подобных ей учреждений, где методы воспитания “чудесные”, да коллектив ребят
ужасный. Макаренко едет в соседнюю
колонию, спрашивает тамошних ребят: что знают они о колонии имени Горького?
Ребята, по воспоминаниям Н. Э. Фере, дружно отвечают ему: там колонистов
бьют, и сам заведующий — бывший царский офицер, и воспитатели — тоже, и
старшие колонисты — тоже. Антону Семёновичу всё время
угрожает увольнение, и наконец — трагичнейший момент! — его увольняют в тот
самый день, когда в колонию приезжает Горький. Макаренко встречает Горького,
разговаривает с ним до поздней ночи, показывает колонию — три дня радости. И
ни слова об увольнении. Стоило только намекнуть Горькому о неприятностях...
Макаренко молчит. Он считает себя слишком маленьким человеком, чтобы
досаждать своими неприятностями великому писателю. А Горький внимательно
смотрит на Макаренко. Позже он напишет в очерках “По Союзу Советов”: “Это
бесспорно талантливый педагог. Колонисты действительно любят его и говорят о
нём тоном такой гордости, как будто они сами создали его. Он — суровый во
внешности, малословный человек лет за сорок, с большим носом, с умными и
зоркими глазами, он похож на военного и на сельского учителя из “идейных”.
Говорит хрипло, сорванным или простуженным голосом, двигается медленно и
всюду поспевает, всё видит, знает каждого колониста, характеризует его пятью
словами и так, будто делает моментальный фотографический снимок с его
характера”. Да, Макаренко имел право
писать, что человек обязан быть счастливым. “...Если ты чувствуешь себя
несчастным, первая твоя нравственная обязанность — никто об этом не должен
знать. Найди в себе силы улыбаться, найди силы презирать несчастье... Найди в
себе силы думать о завтрашнем дне, о будущем. А как только ты встанешь на
этот путь, ты встанешь на путь предупреждения несчастий”. Этот человек, больше чем
кто-нибудь, знал, что такое несчастье, что — счастье, и он, повторимся, имел
право судить об этих категориях. С колонией имени Горького
пришлось расстаться. Макаренко мог бы сохранить
её, если бы пошёл на уступки, но он заявил, что предпочитает “скорее остаться
без работы, чем отказаться от ряда организационных находок, имеющих, по моему
мнению, важное значение для советского воспитания”. Тут весь Макаренко:
останусь без работы, но не отступлю, а открытие его — всего лишь “ряд
организационных находок”... Макаренко ушёл. Создал
новую коммуну — коммуну имени Дзержинского. О ней не надо рассказывать:
“Флаги на башнях”. Первые восемь лет (колония
имени Горького) — поиски, вторые восемь лет (коммуна) — утверждение в своих
мыслях. Макаренко с изумлением обнаруживает, что если коллектив детей
организован по его системе, то “воспитание — очень лёгкое дело, воспитание
счастливое дело, никакая другая работа по своей лёгкости... не может
сравниться с работой воспитания”. Это почти дерзость. Все педагоги мира
твердили и твердят, что воспитание детей необычайно сложно и трудно, а тут —
“воспитание — очень лёгкое дело”. Но Макаренко и вправду неделями не приходится
делать ребятам ни одного замечания. Испокон веков шёл спор
между педагогами. Одни утверждали, что ребёнок от природы зол и надо это злое
подавить в нём; другие — что ребёнок добр и
надо это доброе развить. Для Макаренко ребёнок ни добр, ни зол: он таков,
каким сделает его общество, коллектив. Он безгранично верит в возможности
человека изменяться и столь же безгранично — в силу воспитания. “Сейчас 11 часов,— пишет он
любимой женщине, будущей жене своей.— Я прогнал последнего охотника
использовать мои педагогические таланты и одинокий стою перед созданным мною
в семилетнем напряжении моим миром. Не думайте, что такой мир
очень мал. Мой мир в несколько мириадов раз сложнее вселенной Фламмариона... Мой мир — люди, моей волей созданная
для них разумная жизнь в колонии... Мой мир — мир
организованного созидания человека...” Эти годы — 1927, 1928, 1929
— были очень напряжёнными для Макаренко (впрочем, какие годы в его жизни были
лёгкими?). Он уходил из колонии. Создавал коммуну. Тайно, по вечерам, писал
“Педагогическую поэму”. Он любил. “Вот сейчас в кабинете,
когда никого уже нет, я Вам печатаю письмо, и плачу, и мне трудно печатать,
потому что сквозь слёзы я плохо вижу...” “Я много писал в своей жизни всяких бумажек,
писал и писем много, но ничто и никогда я не писал так непосредственно и
свободно, как пишу письма к тебе. Нет, серьёзно, когда я к тебе пишу, я себя
почти буквально чувствую поющей птицей, вот такой самой обыкновенной
серенькой глупенькой птицей, которая поёт, поёт и страшно рада, что может
петь, страшно рада, что светит солнце! Только, конечно же, я не соловей, так,
что-то попроще”. Проходят ещё годы. Уже
вышел отдельной книжкой “Марш тридцатого года”. Уже сдана в издательство
повесть “ФД- Даже не в столе, нет,— с
глаз долой! — просто в чемодане. Год, два, три, четыре, пять. Этот
бесстрашный человек, один из самых мужественных людей своего времени, боится
показать кому-нибудь “Педагогическую поэму”. “Там слишком много правды
рассказано, и я боюсь...” “Как-то страшно выворачивать свою душу перед
публикой...” Наконец решился. Показал
Горькому. Горький прочитал рукопись в одну ночь. Послал книгу в альманах “Год
XVII”. Послал тёплое письмо автору. Выходит альманах, выходит
книга; поднимаются споры. Книгу переиздают, книгу под названием “Дорога в
жизнь”, переводят в Англии, во Франции... Педагог из-под Полтавы
становится известным писателем. Макаренко переезжает в
Москву, много пишет, выступает с лекциями, отвечает на вопросы, публикует
статьи в журналах и газетах. Вчера его шпыняли и клевали, сегодня его слушают
с почтительным вниманием. Его идеи, его методы находят дорогу в научные труды
по педагогике, о нём рассказывают с институтских кафедр, о нём пишут. Потому что открытие
Макаренко не ему одному принадлежит. Это — открытие революции, открытие всей
Советской страны. Без веры в то, что дурное прошлое не обязательно должно
входить в будущее человека,— без этой смелой веры в силу революционного
воспитания нельзя было бы даже начинать строить социалистическое государство. У каждого века своя
педагогика. Восемнадцатое столетие дало миру Руссо; в начале девятнадцатого,
если помните, просвещённые люди стремились в швейцарский городок Станц, где
учил Песталоцци. Век, в котором мы живём, определился Октябрьской революцией,
появлением совершенно нового в истории человечества общества и,
соответственно, появлением совершенно новой педагогики. Её принципы
выразились в работе и в сочинениях Макаренко. Что отличает большого
педагога? Он вбирает в своём труде
весь предшествующий ему мировой опыт и одновременно отвергает этот опыт,
создавая нечто новое. Для поверхностного взгляда
педагогика Макаренко кажется абсолютным отрицанием прошлого опыта педагогики. Но — только для
поверхностного. Чтобы проследить истоки макаренковских идей, нам пришлось бы
перечислить всех педагогов, упоминавшихся в этой книге. Один из американских
исследователей творчества А. С. Макаренко, Джеймс Боуэн, пишет в книге под
названием “Советское воспитание (Антон Макаренко и годы опыта)”: “Значение Макаренко в том,
что он более энергично и более страстно, чем многие из нас, пытался сделать
мир более привлекательным местом для жизни. И мы на Западе... не можем не
признать величие его вклада”. Макаренко работал с разными
ребятами и всегда добивался успеха. “Не только отдельные выводы, но общая
система моих находок может быть применена и к нормальному детскому
коллективу”,— писал он. К сожалению, Макаренко не успел лично доказать это на
практике: он умер рано, в 1939 году, пятидесяти лет с небольшим. Садился на
поезд, чтобы ехать в подмосковном Голицыне, и вдруг сердце, перенапряжённое
трудами и страстями, сдало. “Я — писатель Макаренко”,— только и успел он
сказать подхватившим его людям. Если бы пришлось перебирать
многих знаменитых людей — кто из них знал счастье? — то Антона Семёновича
Макаренко можно было бы назвать в числе первых. Он долго боролся — и
победил. Он написал прекрасные книги
и узнал славу: “Педагогическую поэму” ещё при его жизни читала вся страна.
Ему пророчили звание профессора истории — он занял место не на кафедре, а в
самой истории. И он был счастлив, когда
писал свои книги в окружении галдящих ребят в своей коммуне — радостной и
бодрой. |
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|